– Ох, нуждаешься, – подтвердил он серьезно. – Очень нуждаешься. Больше, чем ты думаешь. Не только на этом свете. На том также. Утратил ты меру, сынок. Утратил меру. На стороне своих новых товарищей и братьев по новой вере ты стоял так ревностно, что сделался известным. Особенно после декабря прошлого года, после битвы под Велиславом. Окончилось так, как должно было окончиться. Сейчас, если позволишь дать совет, молись, кайся и искупляй. Голову посыпай пеплом, да обильней. Иначе со спасением души у тебя дела плохи. Знаешь, о чем речь?
– Знаю. Я был при этом.
– Был. В соборе?
– Был.
Каноник молчал какое-то время, постукивая пальцами по крышке стола.
– Много бываешь, – сказал он наконец. – Боюсь, что слишком много. Я бы на твоем месте ограничил это бывание. Возвращаясь ad rem: с двадцать третьего января, от воскресенья Septuagesimae, ты пребывал вне Церкви. Знаю, знаю, что ты на это скажешь, гусит. Что это наша Церковь неправильная и отступная, а твоя права и правильна. И что тебе плевать на анафему. Плюй, если хочешь. В конце концов, не время и не место сейчас для теологических дискусий. Я уже понял, что пришел ты сюда искать помощи не в вопросах спасения души. Ясно, что речь идет о вещах более мирских и обыденных, скорее о profanum, чем о sakrum. Говори же. Рассказывай. Признавайся, что тебя гложет. А так как перед вечерей я должен быть на Тумском Острове, рассказывай покороче. Насколько возможно.
Рейневан вздохнул. И рассказал. Покороче. Насколько возможно. Каноник выслушал. Выслушав, вздохнул. Тяжело.
– Ох, парень, парень, – промолвил, качая головой. – Становишься чертовски малооригинален. Что ни проблема у тебя, то все из одной и той же бочки. Любая твоя забота, выражаясь по ученому, feminini generis.
Земля дрожала от ударов копыт. Табун галопом шел через поле, как в калейдоскопе мелькали лоснящиеся бока и зады, гнедые, вороные, серые, буланые, в яблоках и каштанах. Развевались хвосты и буйные гривы, белый пар из ноздрей. Дзержка де Вирсинг, оперевшись двумя руками на луку седла, смотрела. В ее глазах были радость и счастье, можно было бы подумать, что это не коневод смотрит на своих жеребчиков и кобылок, но мать на своих деток.
– Выходит, Рейневан, – повернулась она наконец, – что каждое твое переживание из одной и той же бочки. Каждая твоя проблема, выходит, носит юбку и косы.
Она пустила сивку рысью, устремилась за табуном. Он поспешил за ней. Его конь, стройный гнедой жеребец, был иноходцем, Рейневан не до конца еще освоился с нетипичным ритмом его хода.
Дзержка позволила ему с ней поравняться.
– Не получится мне помочь тебе, – сказала с усилием. – Единственное, что я могу сделать для тебя, так это подарить жеребца, на котором сидишь. И мое благословение в придачу. А также пришпиленный к узде медальон со святым Елисеем, покровителем коневодов. Это хороший скакун. Сильный и выносливый. Пригодится тебе. Бери от меня в дар. В знак большой благодарности за Эленчу. За то, что ты для нее сделал.
– Я лишь оплатил долг. За то, что она когда-то для меня сделала.
– Кроме коня, могу посодействовать еще советом. Возвращайся во Вроцлав, проведай каноника Отто Беесса. А, может, ты уже виделся с ним? Будучи во Вроцлаве с Эленчей?
– Каноник Отто в немилости в епископа. Кажется, именно из-за меня. Может питать обиду, может вообще не обрадоваться моему визиту. Который может ему повредить…
– Какой заботливый! – Дзержка выпрямилась в седле. – Твои визиты всегда могут повредить. Едучи сюда ко мне, в Скалку, ты не подумал об этом?
– Подумал. Но дело было в Эленче. Я боялся пустить ее одну. Хотел отвезти безопасно…
– Знаю. Я не слепа, коль ты приехал. Но помочь не могу. Потому что боюсь.
Дзержка отодвинула соболиный колпак на затылок, потерла лицо ладонью.
– Напугали меня, – сказала она глядя в сторону. – Напугали донельзя. Тогда, в двадцать пятом, в сентябре, под Франкенштейном, у Гороховой горы.
Ты помнишь, что там было? Надрожалась тогда так, что… Да что там говорить… Рейневан, я не хочу умирать. Я не хочу закончить как Ноймаркт, Трост и Пфефферкорн, как позже Ратгеб, Чайка и Посхман. Как Клюгер, сожженный в доме вместе с женой и детьми. Я прервала торговлю с Чехией. Не занимаюсь политикой. Сделала пожертвование на вроцлавский собор. И второе, не меньшее, – на епископский крестовый поход против гуситов. Надо будет, дам еще больше. Лучше это, чем увидеть ночью огонь над крышей. И Черных всадников во дворе. Хочу жить. Особенно сейчас, когда…
Запнулась, задумавшись, скручивала и мяла в ладони ремень вожжей.
– Эленча… – закончила она, отводя взгляд. – Если захочет, поедет. Я не буду ее задерживать. Но если бы она изъявила желание остаться здесь, в Скалке… Остаться на… Надолго. То я не буду иметь ничего против.
– Задержи ее здесь. Не позволь, чтобы она снова пошла куда-то добровольцем. У девушки есть сердце и призвание, но больницы… Больницы перестали в последнее время быть безопасными. Задержи ее в Скалке, пани Дзержка.
– Постараюсь. Что же касается тебя…
Дзержка повернула коня, направила его, став с Рейневаном стремя в стремя.
– Ты, родственничек, здесь гость желанный. Заезжай, когда захочешь. Но, на святого Елисея, имей немного приличия. Имей по отношению к этой девушке хоть немного сердца. Не тревожь ее.
– То есть?
– Не плачься перед Эленчей о своей любви к другой. – Голос Дзержки де Вирсинг обрел жесткие нотки. – Не признавайся ей в любви к другой. Не рассказывай, как велика эта любовь. И не вынуждай ее сочувствовать тебе по этому поводу. Не вынуждай ее мучиться.